Разве все мы не тянем жизненную лямку, как солдат свою службу? Занимаясь чем придётся и дожидаясь, пока не пошлют в бой или не выйдет срок. Одни наводят блеск в казарме, другие филонят, убивают время за картами, сплетнями и мелкими махинациями. Офицеры отдают команды, солдатики выполняют, но ни для кого секрет, чем закончится этот междусобойчик: в один прекрасный день всех пошлют умирать, солдат и офицеров, тупиц и пройдох, которые загоняют налево сигареты и туалетную бумагу.
Цитаты из книги «Элегантность ежика»
Те, кого, как меня, привлекает благородство простых вещей, выискивают его в самом незначительном, там, где оно в обыденном окружении вдвойне поражает сочетанием функциональной простоты и безукоризненной совершенства, когда твердо знаешь: это хорошо и именно так, как должно быть.
Я долго глядела на него.
И бросилась в чёрный, глубокий, ледяной и манящий омут вне времени.
Какова природа восторга, который мы испытываем перед определенными произведениями? Они поражают нас с первого взгляда, и сколько бы потом мы ни тщились отыскать причины этого явления, сколько бы ни пытались, терпеливо и упорно, постичь суть красоты, рожденной мастерством, сколько бы ни разбирали тонкую работу кисти, которая сумела передать игру теней и света, воссоздать совершенство формы и текстуры: прозрачную сердцевину стекла, неровную зернистость раковин, свежую бархатистость лимона, — все это не раскрывает и не объясняет тайну первоначального изумления.
Это чудо происходит все вновь и вновь: великие картины являют нашему взору формы, отвечающие заложенному в нас чувству подлинности, независимой от времени. Есть что-то бесконечно волнующее в том явном факте, что некие формы, пусть разные художники и придают им разный вид, проходят через всю историю живописи и что существует всеобщий гений, являющий множество граней в творчестве каждого отдельного гениального мастера. В чем созвучность творений Класа, Рафаэля, Рубенса и Хоппера? Несмотря на разницу сюжетов, техники и материала, несмотря на краткость и эфемерность человеческой жизни, неизбежно принадлежащей только одной эпохе и только одной культуре, несмотря, наконец, на единственно возможный для художника взгляд на мир — ибо он видит все так, как устроено его зрение, и страдает от узких рамок собственной индивидуальности, — гений великих мастеров проникает в тайну красоты и извлекает на свет предвечную, одну и ту же, хотя в разных обличьях, божественную форму, которую мы ищем в любом произведении искусства. В чем созвучность творений Класа, Рафаэля, Рубенса и Хоппера? Мы находим в них — даже если и не ищем — ту самую форму, которая пробуждает в нас ощущение подлинности, потому что каждый угадывает в ней субстанцию прекрасного, абсолютную, неизменную, расцветающую стихийно, свободную от всякого контекста. Таков же и этот натюрморт с лимоном: его прелесть тоже несводима к виртуозности исполнения, он тоже вызывает чувство подлинности, чувство того, что так и только так должны быть расположены предметы, чтобы каждый представал во всей полноте и во взаимодействии с другими, чтобы взгляду открывалась их гармония, а также силы притяжения и отталкивания, действующие между ними и образующие мощное связующее их поле, тот магнетизм, ту подспудную, не выразимую словами волну, которыми держится напряжение и равновесие всей композиции, — то есть в расположении бокалов, блюд и снеди читается та самая всеобщность, выраженная в особенном, та самая непреходящая подлинная форма.
Это чаепитие — точно прореха в плотной ткани обычая, которая ненадолго обнажила канву бытия и которую мы залатаем с таким же удовольствием, с каким проделали; точно магические скобки, выносящие сердце из грудной клетки в самую душу; точно крохотное, но животворящее семя вечности, проникшее во время. Во внешнем мире то шум и рев, то сон и тишь, бушуют войны, суетятся и умирают люди, одни нации гибнут, другие приходят им на смену, чтобы в свой черед тоже сгинуть, а посреди этой оглушительной круговерти, этих взрывов и всплесков, на фоне вселенского движения, воспламенения, крушения и возрождения бьется жилка человеческой жизни.
Так выпьем же чашечку чая.
Я высоко ценю эту ее способность презирать барьеры, которыми общество без конца перегораживает наши нехитрые земные пути.
Для чего нужно искусство? Чтобы воспроизводить краткий, но ошеломительный эффект камелии, вбивать в ткань времени клин эмоций, выходящих за пределы пяти животных чувств. Как рождается искусство? Оно обязано своим существованием способности человеческого разума создавать чувственные образы. Что делает для нас искусство? Оно облекает в форму и делает видимыми наши эмоции, тем самым налагая на них печать вечности; такую печать несут все произведения, способные воплощать в частной форме всеобщее содержание сферы чувств.
Печать вечности… О какой незримой жизни говорят нам все эти яства, кубки, ковры и бокалы? За рамками картины — суета и скука повседневности, непрерывное, изнурительное и бессмысленное мельтешение самых разных устремлений, внутри же нее — полнота мгновения, которое выхвачено из времени, пожираемого человеческой алчностью. О, эта алчность! Мы не способны перестать желать, и это одновременно превозносит и убивает нас. Желание! Оно завладевает нами и терзает нас, каждый день бросая на поле битвы, где накануне мы потерпели поражение, но которое сегодня снова залито солнцем и снова манит нас завоеваниями; оно призывает, хоть завтра мы умрем, громоздить империи, обреченные рассыпаться в прах, как будто знание того, что они очень скоро рухнут, не должно умерить жажду строить их прямо сейчас; оно питает нашу неутолимую страсть обладать тем, что нам недоступно; на заре нашей жизни оно выводит нас на зеленую равнину, усеянную трупами, и снабжает запасом замыслов и планов, которых хватит до самой смерти: едва исполнен один, как появляется другой. Но бесконечно желать так утомительно… И нам хочется удовольствия, за которым не надо гнаться, мы мечтаем о блаженстве, которое возникает само собой, не в результате стремлений и достижений, а как проявление самого нашего естества. Искусство и есть такое блаженство. Ведь не я накрыла этот стол. И чтобы видеть эту снедь, мне нет надобности ее желать. Кто-то другой где-то, в другой жизни, задумал этот пир, кто-то прельстился затвердевшей прозрачностью стекла и усладил свой вкус солоноватым глянцем устрицы с лимонным соком. Среди сотни замыслов, кипевших в чьей-то голове и мгновенно породивших тысячу других, должно было выделиться намерение приготовить и вкусить эту устричную трапезу, чтобы получился такой натюрморт.
Мы же смотрим на картину и получаем, не прилагая никаких усилий, наслаждение от схваченной на лету красоты вещей, испытываем радость без вожделения, созерцаем то, что возникло помимо нашей воли, восторгаемся тем, чего нам не пришлось желать. И поскольку этот натюрморт являет собой красоту, которая насыщает наше желание, но порождена желанием другого человека, доставляет нам удовольствие, которое не входило в наши намерения, дарована нам, хотя и не потребовала от нас напряжения воли, он воплощает в себе квинтэссенцию искусства, причастность к вечности. В немой, неподвижной сцене, где нет ничего живого, воплощено время, свободное от замыслов, совершенство, не скованное никакими сроками и не разъедаемое алчностью, наслаждение без желания, жизнь без начала и конца, красота без усилий.
Ибо искусство — это эмоция вне желания.
Я первый раз встречаю человека, которому интересны другие люди и который видит не только себя.
Так неужели наша цивилизация настолько пустотела, что нас все время гложет чувство, будто нам чего-то не хватает? И мы не можем радоваться тому, что чувствуем и что имеем, если не уверены, что этого хватит надолго?
Тишина, только ветер шумит за окном, шелестят и срываются с веток осенние листья, да спит, разнежившись в тепле и свете, кот. И в каждом глотке — квинтэссенция времени.
И тогда мне в голову пришёл вопрос: «Почему? Почему с ними так, а со всеми другими иначе?»
А как со мной? Написана ли на мне моя судьба? Думаю, да, потому-то я и хочу умереть.
Хотя… раз в этом мире кому-то удаётся со времени стать чем-то другим, не тем, что ты есть сегодня… как знать, может, это удастся и мне, и я сумею вырастить в саду своей жизни плоды, не похожие на те, что созрели в саду моих родителей?
Как мне тебя уже не хватает… Сейчас, вот этим утром, я поняла, что значит умирать — в час нашего ухода для нас умирают другие; ведь я-то здесь, лежу, продрогшая, на мостовой, и смерть не имеет ко мне отношения — или, во всяком случае, сегодня ничуть не больше, чем вчера. Но я уж больше не увижу тех, кого люблю, и если это — смерть, то она и вправду страшна.
Мануэла, сестра моя, судьба не пожелала, чтобы я была для тебя тем, чем стала для меня ты — защитой от невзгод, преградой пошлости. Живи и думай обо мне со светлым чувством.
А для меня такая мука думать, что мы больше не увидимся.
Не бойтесь, Рене, я не буду кончать жизнь самоубийством и ничего не буду менять.
Отныне, в память о вас, я буду искать частицы «всегда» в «никогда».
Искать красоту в этом мире.
Когда прошлым летом в новостях передали, что несколько африканцев погибли из-за того, что их битком набитый дом загорелся от брошенной на лестнице спички, я подумала вот что. Эти люди каждый день тычутся в стенки своего аквариума, и никакие сказки не заслонят очевидной реальности. А мои родители и сестра, в своей четырехсотметровой квартире, заставленной мебелью и увешанной картинами, воображают, будто плавают в океане.
Но вот что пугает меня больше всего: иногда — и довольно часто — мне кажется, что Коломба вообще ничего не чувствует. Все эмоции, которые она проявляет, до того фальшивы и наигранны, что невольно усомнишься, испытывает ли она их на самом деле. Это по-настоящему страшно. Может, болезнь её зашла уже очень далеко и она способна, ради того чтобы вызвать в себе настоящее чувство, пойти на любое безумство? Так и вижу газетные заголовки: «Нерон с улицы Гренель: молодая женщина подожгла квартиру, где жила вся её семья. На вопрос, зачем она это сделала, поджигательница ответила, что хотела хоть что-нибудь почувствовать».
В нашем мире тот силён, кто ничего не делает, а только треплет языком.
Такова в наше время человеческая жизнь: каждый взрослый должен непрерывно восстанавливать свой образ — грубо скроенную, эфемерную, непрочную личину, под которой скрывается отчаяние, и, стоя перед зеркалом, повторять самому себе ложь, которой надо верить. Газета и кофе для папы — волшебные палочки, превращающие его в важную персону. Словно тыкву в карету. И эта процедура ему, представьте себе, очень нравится — таким спокойным и непринуждённым, как за шестичасовым утренним кофе, его никогда не увидишь. Но цена! Какую цену приходится платить за постоянное притворство! Когда наступает критический момент — а смертному его не избежать — и маска падает, как страшно бывает увидеть истину!
Психологи — просто чудаки, считающие, что обычная метафора — это бог весть какая премудрость.
Кто умеет что-то делать — делает, кто не умеет делать — учит других, кто не умеет учить — учит учителей, а кто и этого не умеет — занимается политикой.
Но где тут истина, а где обман? Что иллюзорно: власть или искусство? Овладев искусством складно говорить, мы превозносим до небес то, что создано человеком, и объявляет суетным, преступным и пустым стремление к главенству, присущее нам всем, — да, всем, включая несчастную консьержку в её убогой каморке: разве, отказавшись в реальной жизни от погони за превосходством, она не тешит себя мечтами о нём?