Цитаты из книги «Народная монархия»

«Оторванность от народа», «пропасть между народом и интеллигенцией», «потеря русского гражданства» и прочее заключается вот в чем: интересы русского народа — такие, какими он сам их понимает, заменены: с одной стороны, интересами народа — такими, какими их понимают творцы и последователи утопических учений, и, с другой стороны, интересами «России», понимаемыми, преимущественно, как интересы правившего сословия.

История человечества есть по преимуществу монархическая история. <...> Республиканская Северная Америка является одним из нынешних исключений, исторической роли которого мы еще оценить не можем: невероятно счастливые геополитические условия страны позволяют САСШ роскошь такого политического хаоса, какого не может позволить себе никакая иная страна в мире. <...> Какая иная страна может позволить себе роскошь такой политической неразберихи, которая свирепствует даже и в наше трагическое время. Все внешнеполитические опасности САСШ почти устранены наличием двух океанов и почти все внутриполитические — наличием чудовищных богатств, накопленных под прикрытием этих океанов. Представим себе североамериканскую политическую машину в России. К Великому Князю Владимиру Красное Солнышко скачут гонцы: «Княже, половцы в Лубнах». Великий Князь Владимир Красное Солнышко созывает конгресс и сенат. Конгресс и сенат рассматривают кредиты. Частная инициатива скупает мечи и отправляет их половцам. В конгрессе и сенате республиканцы и демократы сводят старые счеты и выискивают половецкую пятую колонну. Потом назначается согласительная комиссия, которая ничего согласовать не успевает, ибо половцы успевают посадить ее всю на кол.

Православная терпимость — как и русская терпимость, происходит, может быть, просто-напросто вследствие великого оптимизма: правда все равно свое возьмет — и зачем торопить ее неправдой? Будущее все равно принадлежит дружбе и любви — зачем торопить их злобой и ненавистью? Мы все равно сильнее других — зачем культивировать чувство зависти? Ведь наша сила — это сила отца, творящая и хранящая, а не сила разбойника, грабящего и насилующего. Весь смысл бытия русского народа, весь «Свете Тихи» православия погибли бы, если бы мы хотя бы один раз, единственный раз в нашей истории, стали бы на путь Германии и сказали бы себе и миру; мы есть высшая раса — несите к ногам нашим всю колбасу и все пиво мира…

Русская литература не отражает ни русской почвы, ни русской жизни. Платонов Каратаевых, как исторического явления, в России не существовало: было бы нелепостью утверждение, что на базе непротивления злу можно создать Империю на территории двадцати двух миллионов квадратных верст. Или вести гражданскую войну такого упорства и ожесточения, какие едва ли имеют примеры в мировой истории. Очень принято говорить о врожденном миролюбии русского народа, — однако, таких явлений, как «бои стенкой», не знают никакие иные народы, по крайней мере, иные народы Европы. Очень принято говорить о русской лени, — однако, русский народ преодолел такие климатические, географические и политические препятствия, каких не знает ни один иной народ в истории человечества.

Династия Грозного исчезла, и Борис Годунов оказался ее ближайшим родственником. Законность его избрания на царство не подлежит никакому сомнению, как и его выдающиеся государственные способности. <...> С Борисом Годуновым все, в сущности, было в порядке, кроме одного: тени Царевича Дмитрия. И московская олигархия во главе с князем Василием Шуйским нащупала самый слабый, — единственный слабый пункт царствования Годунова: она создала легенду о Борисе Годунове, как об убийце законного наследника престола. И тень Царевича Дмитрия стала бродить по стране. <...> Кто в Византии стал бы волноваться о судьбе ребенка, убитого двадцать лет тому назад? Там сила создавала право, и сила смывала грех. На Руси право создавало силу, и грех оставался грехом.

Оторванными от народа — или, если хотите, — от его элементарнейших интересов, в его, этого народа, понимании этих интересов, — оказались и красная и белая сторона нашей гражданской войны. <...> И никому не пришла в голову самая простая мысль: опереться на семейные, хозяйственные и национальные инстинкты этого народа, и в их политической проекции — на Царя-Батюшку, на Державного Хозяина Земли Русской, на незыблемость русской национальной традиции и не оставить от большевиков ни пуха, ни пера. Меня, монархиста, можно бы попрекнуть голой выдумкой. Однако, выдумка эта принадлежит Льву Троцкому: «Если бы белогвардейцы догадались выбросить лозунг «Кулацкого Царя», — мы не удержались бы и двух недель». «Белогвардейцы», то есть, в данном случае, правившие слои всех Белых армий, этого лозунга выбросить действительно не догадались. И по той простой причине, что если февральский дворцовый переворот, как и цареубийство 11-го марта 1801 года, был устроен именно для того, чтобы устранить опасность «крестьянского царя»…

Я исхожу из той аксиомы, что гений в политике это хуже чумы. Ибо гений — это тот человек, который выдумывает нечто принципиально новое. Выдумав нечто принципиально новое, он вторгается в органическую жизнь страны и калечит ее, как искалечили ее Наполеон и Сталин, и Гитлер, нельзя же все-таки отрицать черты гениальности — в разной степени — у всех трех. Шансов на появление «гения» на престоле нет почти никаких: простая статистика. <...> Власть царя есть власть среднего, среднеразумного человека над двумястами миллионами средних и среднеразумных людей. Это не власть истерика, каким был Гитлер, полупомешанного, каким был Робеспьер, изувера, каким был Ленин, честолюбца, каким был Наполеон, или модернизированного Чингиз-Хана, каким являлся Сталин.

Вся русская историография написана дворянами. Я совсем не хочу утверждать, что Соловьев или Ключевский сознательно перевирали действительность во имя сознательно понятых кастовых интересов. Все это делается проще. Человек рождается в данной обстановке. Она ему близка и мила. Она ему родная. <...> Не мог же Толстой не понимать, что Каратаев — это бессмыслица, как не мог же Пушкин не понимать, что в Пугачевском восстании что-что, а смысл все-таки был; смысл этот был вынужден признать и Ключевский, и Тихомиров, и даже Катков. А вот для Пушкина это был просто «бессмысленный бунт». «Бессмысленный и беспощадный» — и больше ничего.

Средний демократический обыватель, который полагает, что он умеет политически мыслить, возмущается самым принципом наследственной власти, — незаслуженной власти. Он также предполагает, что, во-первых, он, этот обыватель, избирает заслуженных людей и что, во-вторых, он избирает. Обыватель ошибается во всех трех случаях.

Соловьев — кит нашей историографии, с которого списывали все остальные историки, сравнивал петровский перелом с «бурей, очищающей воздух», затхлая, де, атмосфера Московской Руси сменилась освежающим воздухом Петербурга. Освежение? Это Остерман и Бирон, Миних и Пален — освежение? Цареубийства, сменяющиеся узурпацией, и узурпации, сменяющиеся цареубийствами, — это тоже «освежение»? Освежением является полное порабощение крестьянской массы и обращение ее в двуногий скот? Освежением является превращение служилого слоя воинов в паразитарную касту рабовладельцев? Соловьев пишет: «Преобразования успешно производятся Петрами Великими, но беда, если за них принимаются Александры Вторые»… А почему, собственно, беда? В результате петровских «преобразований» подавляющее большинство населения страны было лишено всяких человеческих прав. В результате реформы Александра Второго оно эти права, все-таки, получило. После Петра Россия пережила почти столетие публичного дома. После Александра Второго мы переживали свой золотой век и в культуре, и в экономике. Так почему же беда? Ответа на этот вопрос вы не найдете ни у Пушкина, ни у Толстого, ни у Соловьева, а это были первые люди своего слоя.

Оба крыла нашего правящего слоя: и правое и левое, искали идейных опорных точек где угодно, но только не у себя дома. Правое крыло базировалось на немцах министрах и на немцах управляющих: оно нуждалось в дисциплине, которая держала бы массы в беспрекословном повиновении. Левое крыло обращало свои взоры к французской революции и черпало оттуда свое вдохновение для революции и ГПУ. Центр пытался копировать Англию, забывая о том, что для английского государственного строя нужно и английское островное положение. Так шла история — «русская общественная мысль», русская история, но без России.

Реакция и революция есть по существу одно и то же: и одна и другая отбрасывают назад, иногда отбрасывают окончательно, как окончательно выбросила французский народ французская революция. И реакция, и революция есть, прежде всего, насилие, направленное против органического роста страны. Совершенно естественно, что методы насилия остаются одними и теми же: Преображенский приказ и ОГПУ, посессионные крестьяне и концентрационные лагеря, те воры, которых Петр приказывал собирать побольше, чтобы иметь гребцов для галер, и советский закон от 8 августа 1931 года, вербовавший рабов для концентрационных строек; безбожники товарища Ярославского, и всепьяннейший синод Петра, ладожский канал Петра (единственный законченный из шести начатых) и Беломорско-Балтийский канал Сталина, сталинские хлебозаготовители, и 126 петровских полков, табель о рангах у Петра и партийная книжка у Сталина, — голод, нищета, произвол сверху и разбой снизу. И та же, по Марксу, «неуязвимая» Россия — «неуязвимая» и при Петре, и при Сталине, которая чудовищными жертвами оплачивает бездарность гениев и трусость вождей.

Нам нужна какая-то страховка и от нашествий и от революций. Или, иначе: от вооруженных и невооруженных интервенций извне. Причём нам необходимо констатировать тот факт, что невооруженная интервенция западно-европейской философии нам обошлась дороже, чем вооружённые нашествия западно-европейских орд. С Наполеоном мы справились в полгода, с Гитлером — в четыре года, с Карлом Марксом мы не можем справиться уже сколько десятилетий. Шляхетская вооруженная интервенция Смутного времени была ликвидирована лет в десять, со шляхетским крепостным правом Россия боролась полтораста лет. Мы должны после всех опытов нашего прошлого твердо установить тот факт, что внутренний враг для нас гораздо опаснее внешнего. Внешний понятен и открыт. Внутренний — неясен и скрыт. Внешний спаивает все национальные силы, внутренний раскалывает их всех. Внешний враг родит героев, внутренний родит палачей. Нам нужен государственный строй, который мог бы дать максимальные гарантии и от внешних и от внутренних завоеваний.

Для мирного развития страны демократия Керенского была бы неизмеримо лучше диктатуры Сталина. Но войну 1941-45 Керенский так же проиграл бы, как проиграл он кампанию 1917 года. В момент «мобилизации» американского хозяйства для нужд будущей войны губернатор штата Нью-Йорк м-р Дьюи требовал назначения в САСШ «хозяйственного царя» (так и было сказано: The czar оf economics). В тот же момент м-р Труман заявил сенату и конгрессу, что в случае надобности и дальнейших ассигнованиях он может обойтись и без сената и без конгресса — и обратиться к американской нации. Из чего можно заключить, что ни сенат, ни конгресс в представлении президента Соединенных Штатов не являются выразителями воли нации.

…«монархия» вообще — не обозначает ровно ничего — как, с другой стороны, ровно ничего не обозначает и термин «демократия» — тоже «вообще». Мы привыкли думать, что монархия есть образ правления, при котором глава государства или нации является наследственным и пожизненным главой, передающим свои права и функции и дальше: по наследству и в пожизненное владение. Однако, Польша была республикой — «Речь Посполита» — и возглавлялась королями, которые, были выборными. Византия была монархией — из ее ста девяти царствовавших императоров было убито семьдесят четыре. В семидесяти четырех случаях из ста девяти престол переходил к цареубийце по праву захвата. И при короновании императора Цхимисхия патриарх Полуевкт провозгласил даже и новый догмат: таинство помазания на царство смывает все грехи, в том числе и грех цареубийства, — победителей не судят.

Можно утверждать, что в правильно сконструированной монархической государственности общественное мнение имеет неизмеримо больший вес, чем в обычно сконструированной республике: оно не фальсифицируется никакими «тёмными силами». И если взять классический пример истинно классической монархии — Московскую Русь, то огромная роль общественного мнения будет совершенно бесспорна. Церковь, Боярская Дума, Соборы, земские самоуправления, всероссийские съезды городов, — все это было, конечно, «общественным мнением», не считаться с которым московские цари не имели никакой возможности.

… всякая литература, в особенности большая литература, всегда является кривым зеркалом жизни. Ее интересует конфликт и только конфликт. <...> Если конфликта нет — то литературе, собственно, не о чем и рассказывать.

Политического механизма («политической машины») САСШ мы — для нас — не можем допустить, не идя на совершенно гарантированное национальное самоубийство. Вне всякой зависимости от того, хороша или плоха эта машина сама по себе, мы не можем допустить такой неповоротливости, такой медлительности, таких чудовищных политических ошибок и такого времени для споров, размышлений, решений и оттяжек этих решений. Все одиннадцать веков нашей истории мы находились или в состоянии войны или у преддверия состояния войны. Нет никаких оснований думать, что в будущем это будет иначе. И что в будущем мы сможем положить головы свои на стенографические отчеты будущей Лиги Наций — и заснуть, — тогда уже последним сном. Нам необходима сильная и твердая власть. Она может быть монархией или диктатурой. Властью милостью Божией или властью Божиим попущением.