Женщины, пишущие стихи, всё равно что считающие лошади. Разумеется, за исключением последовательниц Сафо.
Цитаты Людвиг Бодмер (Рудольф)
… Сердце — барабан, неторопливый и негромкий, и все-таки этот барабан наделает много шума и принесет немало горя, может быть, я из-за него не расслышу сладостного безыменного зова жизни, который слышат только те, кто не противопоставляет ей пышно самоутверждающегося «я», те, кто не требует объяснений, словно они обладают властью заимодавцев, а не промелькнувшие странники, не оставившие и следа.
— Ну как? — игриво спрашивает он. — Все еще стараетесь исправить этот мир?
— Я наблюдаю его.
— Ага! Видно, что философ! И что же вы находите?
— Нахожу, что за две тысячи лет христианство очень мало продвинуло человечество вперед, — отвечаю я.
Мы обязаны уважать его веру, а он наше неверие — не обязан.
Есть много степеней покидания и покинутости, – и каждая мучительна, а многие из них равны смерти.
Терпимость, – повторяю я. – Бережное отношение к другому. Понимание другого. Пусть каждый живет по-своему. Но терпимость в нашем возлюбленном отечестве звучит, как слово на незнакомом языке.
Вероятно, все мы боимся, как бы не наговорить громких слов. С их помощью люди так нестерпимо много налгали. Может быть, мы боимся и наших чувств. Мы уже не доверяем им.
– Богатство и честность не соединимы, малыш! В наши дни – нет! Вероятно, и раньше – тоже никогда.
– В крайнем случае, если получил наследство или выиграл главный приз.
– И в таком случае – нет. Деньги портят характер, разве вы этого еще не знаете?
– Знаю. Но тогда почему вы придаете им такое значение?
– Потому что характер для меня не играет роли, – чирикает Рене де ла Тур жеманным, стародевьим голосом. – Я люблю комфорт и обеспеченность.
… Государство, этот неуязвимый обманщик, который растрачивает биллионы, но сажает за решетку каждого, кто недодал ему пять марок, всегда найдет уловку, чтобы своего обязательства не выполнить.
— Не романтична? – Георг презрительно усмехается. – А что это значит? Существует много сортов романтики.
…
– Ризенфельд, конечно, понимает под романтикой приключение с дамой из высшего общества. Не интрижку с женой мясника.
Георг качает головой.
– А в чем разница? Высший свет ведет себя в наши дни вульгарнее, чем какой-нибудь мясник.
– Это скучно, – говорит она. – Отчего ты непременно хочешь всегда быть тем же самым?
– Да, отчего? – повторяю я удивленно. – Ты права: почему человек так стремится к этому? Что нам непременно хочется сохранить в себе? И почему мы о себе такого высокого мнения?
– Ты изменилась, – говорю я.
– Эх ты, дуралей, просто я приняла решение.
– Ах, Рудольф! Ты слышишь так мало! – говорит она с нежным укором. – Точно твои уши заросли густым кустарником. И потом ты так шумишь – потому ничего и не слышишь.
– Я шумлю? Каким образом?
– Не словами. Но вообще ты ужасно шумный, Рудольф. Подчас твоё общество трудно выносить. Ты больше шумишь, чем гортензии, когда они хотят пить, а ведь эти растения такие крикуньи.
– Что же во мне шумного?
– Всё. Твои желания. Твоё недовольство. Твоё тщеславие. Твоя нерешительность…
Она дрожит, смотрит на меня и прижимается ко мне, а я обнимаю её, мы обнимаем друг друга – двое чужих людей, которые ничего не знают друг о друге и обнялись потому, что не понимают друг друга, и один видит в другом не того, кем тот является на самом деле; и всё-таки они черпают утешение даже из этого непонимания, двойного, тройного, бесконечного; и всё-таки это единственное, что, подобно радуге, кажется мостом там, где никакого моста не может быть и где есть лишь отражение друг в друге двух зеркал, многократно повторяющееся и уходящее в пустоту все более отступающей дали.
– А как дети спрашивают?
– Вот как ты. Они задают один вопрос за другим и доходят до такой точки, когда взрослые уже не знают, что отвечать, и тогда теряются или сердятся.
– Почему они сердятся?
– Они вдруг замечают, что в них есть какая-то ужасная лживость, и не хотят слышать напоминаний об этом.
Я снова ощущаю, в каком одиночестве она живет, бесстрашно, лицом к лицу с угрожающими призраками, во власть которых она отдана, без пристанища, без отдыха и успокоения, открытая всем ветрам душа, без поддержки, без жалоб и жалости к самой себе. Ты милая и бесстрашная, ты любимая моя, думаю я, как стрела, неизменно и прямо устремленная к самой сути вещей, пусть ты и не в силах достигнуть ее, пусть даже заблуждаешься. Но кто не заблуждается? И разве почти все мы давно не отреклись от всяких поисков? Где кончается заблуждение, глупость, трусость и где начинается мудрость, высочайшее мужество?
Я говорил себе, что еще успеется, но вдруг оказалось, что успеть уже нельзя.
Да здравствует наш разум, но не будем чересчур гордиться им и не будем в нем слишком уверены!
Я больше не видел ни одного из этих людей. У меня не раз появлялось желание съездить в Верденбрюк, но всегда что-нибудь да задерживало, и я говорил себе, что ещё успеется, но вдруг оказалось, что успеть уже нельзя.
— Держи знамя высоко, Георг! Ты же знаешь — мы бессмертны.
— Верно. А ты не падай духом. Тебя так часто спасали, что ты просто обязан пробиться.
— Ясно, — отвечаю я. — Хотя бы ради тех, кто не был спасён. Хотя бы ради Валентина.
— Чепуха. Просто потому, что ты живёшь.