Возвращаясь, он ещё чувствовал на себе этот сочувственный взгляд. Всего-навсего первый из многих. Наверное, и другие будут считать, что такие немолодые и некрасивые не оставляют женщин. Что женщины уходят от них сами. <...> Его, тогдашнего, уже не будет — ни для какой другой женщины. Теперь будет только он теперешний, немолодой и не по адресу истративший свои душевные силы. И поэтому не верящий в ту часть себя, которая не война и не работа. <...> … со скорбным лицом и сплетенными за спиной руками стала говорить разные глупости, выношенные заранее, в дороге. В сущности, это было длинное предисловие к просьбе отпустить её с богом. И оно имело какой-то смысл раньше, перед этим, а не теперь, когда он уже отпустил её. Но ей было жаль оставлять при себе все эти заранее приготовленные и теперь уже бессмысленные слова. А он слушал и думал: «Нет, она ехала сюда в поезде всё-таки не вдвоём, а одна — чтоб прорепетировать всю эту околесицу, нужно было время и одиночество». Она говорила о себе, всегда понимавшей его. И о нём, никогда её не понимавшем. О своих жертвах, принесенных ради него. О том, как она рядом с ним постепенно перестала быть самою собой и как только теперь, без него, снова чувствует себя человеком.
Цитаты Константин Симонов
Нaступление, нaступление… Одно дело — с нетерпением ждaть его, плaнируя в aрмейском или дивизионном мaсштaбе, a другое дело — вот тaк ждaть, кaк солдaты ждут. Закончилась артподготовка — вылез и пошёл, а не пойдёшь, прижмёшься к земле под пулями, вот и не будет никакого наступления. И «вперёд» некому кричать, кроме самого себя. А что кого-то во время первой же aтaки убьют, или тебя, или другого, — это у нaчaльствa уже зaплaнировaно, и солдaт знaет, что зaплaнировaно, что без этого не обойдётся. Знает, а всё же спрашивает: когда фрица к ногтю? И не для виду спрашивает, а по делу. И хотя у тебя больше орденов на груди, чем у него и есть и будет, а высшая доблесть – всё же солдатская. И коли ты стоящий генерал, про тебя, так и быть, скажут: «Это солдат!» А если нестоящий, так и не дождёшься это услышать.
Да, конечно, она просила, чтобы ему ничего не сообщали. А ему всё-таки сообщили. Она как-то однажды сказала ему, что если ей судьба умереть, то лучше, чтобы это случилось, когда его не будет рядом. И он знал, что она сказала тогда правду. Желание избавить его от тяжести своих последних минут у неё сильнее желания видеть его, потому что она любит его больше себя, и это не слова, которые часто говорят друг другу люди, а так на самом деле.
Он смотрел на неё и, кажется, начинал понимать, чего она хотела. Когда-то раньше она хотела, чтобы он был виноват в том, что она ушла от него к другому человеку. Теперь она хотела, чтобы он был виноват в том, что она возвращается к этому человеку. Вот и всё! Она хотела, чтобы она была опять права, а он опять не прав. И хотя он старался подавить в себе это чувство, ему было жаль её. Человек, который всю жизнь всегда и во всем считает виноватым не себя, а других, по-своему тоже несчастлив.
Батюк внимательно посмотрел на Серпилина, словно вдруг увидев в нём что-то такое, о чём уже запамятовал:
– Думаешь, не знаю ваших разговоров про меня, что горяч, доведи, могу так перекрестить, что и сам потом не рад? Но я горяч, да отходчив. А ты мягко стелешь, да жёстко спать. Если уж кто стал тебе поперёк горла, тот прощения не жди.
– Не мне он стал поперёк горла, а делу, – сказал Серпилин тем самым, знакомым Батюку, опасно ровным голосом, который Батюк и имел в виду, говоря «мягко стелешь». – Неужели и теперь не согласен, что не мог он полком командовать?
– Мог, не мог! Не пил бы, смог бы. Уже десять месяцев в рот не берёт.
– Ну что ж, раз так, значит, теперь можно хоть на дивизию. – Серпилин рассмеялся, смягчив смехом суть сказанного.
Виссарион был мужчина и знал: можно и нужно спрашивать друзей, почему они несчастливы, но вряд ли стоит спрашивать, почему они счастливы…
Одиночество вещь неплохая, но его нельзя принимать лошадиными дозами.
Да, стоит быть нелепым, безрассудным,
Уехать к ней, себе же на беду,
Как хорошо, что ничьему суду
Такие преступленья не подсудны.
Да, вот она, так называемая личная жизнь… А что такое личная жизнь? Употребляем слова, не вдумываясь в их смысл. Разве есть у человека еще какая-то другая жизнь, не личная, — безличная, какая? Потусторонняя, что ли? Если человек из малодушия не разделил сам себя на две мнимые половинки, то никакой другой жизни и вообще-то нет в природе, кроме личной.
На третий год войны, все понятия о том, что такое горе, и чем можно помочь человеку в горе, и что он должен испытывать, когда у него горе, – всё это уже давно спуталось, нарушилось, полетело к чёрту…
На войне не бегают с места на место, ища, где пожарче: на войне ждут своего часа.
О нем говорят, что он умеет беречь людей. Но что значит — «беречь людей»? Ведь их не построишь в колонну и не уведешь с фронта туда, где не стреляют и не бомбят и где их не могут убить. Беречь на войне людей – всего-навсего значит не подвергать их бессмысленной опасности, без колебаний бросая навстречу опасности необходимой.
А мера этой необходимости — действительной, если ты прав, и мнимой, если ты ошибся, — на твоих плечах и на твоей совести. Здесь, на войне, не бывает репетиций, когда можно сыграть сперва для пробы — не так, а потом так, как надо. Здесь, на войне, нет черновиков, которые можно изорвать и переписать набело.
Ты в этом не раскаешься сначала,
Потом раскаешься, потом тебе
Еще придется каяться, что мало
В чем каяться нашлось в твоей судьбе.
Что можем мы заранее узнать?Любовь пройдет вблизи. И нету силы
Ни привести ее, ни прочь прогнать,
Ни попросить, чтоб дольше погостила.
Говорят, если водолаза сразу, одним махом, без остановок погружают на всю глубину, то кровь ушами идёт. Так и с людьми на войне. Один выдерживает, а у другого кровь ушами идёт, если сразу опустить на всю глубину ответственности.
Храбрый — это не тот, кто убить способен, а тот, кто убитым быть не боится. Верней, хотя и боится, но не остановится перед тем, чтобы быть убитым, выполняя то, что должен.
Справедливость начинается с готовности отдать должное тем, кого не любим.
Черты как будто изменились мало,
Все те же губы, но лицо ему
Ничем о прошлом не напоминало
И в будущем не звало ни к чему.
Они лежали вдвоем в чужом доме, в чужой постели со старинной, высокой, почти до середины стены, спинкой из выгнутого красного дерева. Лежали усталые и растерянные простотой и естественностью всего, что с ними происходило. Ника, с её всякий раз заново продолжавшей удивлять его чуткостью, помогла ему расстаться с ощущением неловкости — и действительной, и придуманной, от неуверенности в себе. Он был счастлив по её вине и чувствовал себя в том неоплатном долгу перед нею, который, наверное, и есть любовь к женщине.
Глаза у мальчика были усталые и взрослые. Так бывает с детьми — жизнь, ни с чем не считаясь, вдруг требует от них, чтобы они за несколько часов взяли и стали взрослыми, и они становятся.